– Не гляди. Не тронь. Рано.
Пусторослев опять лег спокойно на спину, закрыл глаза и слушал.
Послышался нежный голос белого мальчика:
– Если бы я жил.
И в этом кратком восклицании было столько призывной тоски, такая жажда жизни достойной и доблестной, такой порыв наполнить огнем святой борьбы минуты жизни, что Пусторослев почувствовал, как душа его зажглась давно уже неиспытанным восторгом.
Он встал. Быстро подошел к тому месту, где чудилась ему в стене дивная дверь. Не думал о ней, – как-то мимовольно подошел именно к ней. Остановился. Ждал. И весь дрожал.
Как тихое дуновение легкого ветра, мимо него прошел белый мальчик, зыбкий, едва видимый. Открылась тайная в стене дверь. За нею – узкий, темный проход. И Пусторослев без колебания пошел за мальчиком в неизвестный путь…
Были тогда беспокойные дни. Рабочие голодали, не шли на работы. Было много солдат и казаков. Иногда на улицах убивали.
Долог был путь; но как-то странно, Пусторослев не замечал его. Наконец он увидел, что стоит на дворе деревянного старого дома. Под воротами горел фонарь, и если глядеть в ту сторону долго, то после на дворе казалось еще темнее и холоднее. Пусторослев был один. Ждал. Кто-то тихий и легкий промелькнул мимо него и скрылся.
– Куда же идти? – спросил Пусторослев.
И уже после того он увидел дворника. Молодой, длинный и тощий парень с рыжими, жесткими волосами, которых было так много, что они, казалось, приподнимали шапку-блин.
– Да вам кого? – спросил он простуженным и ленивым голосом.
Пусторослев сказал фамилию, – казалось ему, что она случайно пришла ему в голову:
– Елизаров здесь?
– А вон по той лестнице, в четвертый этаж, – ответил дворник.
Как во сне, прошли перед Пусторослевым жуткие впечатления: смрадная квартира; много угрюмых, словно голодных людей. Под образами – мертвая женщина. Мальчик, сын мертвой. Тощий, грязный, уродливый и страшно и странно похожий на того мальчика, который приходил к Пусторослеву по вечерам.
Мальчик остался один. Родных не было. Пусторослев взял его. Жадные, голодные глаза глядели за ним, когда он уводил ребенка.
И все это промелькнуло так быстро, и все это казалось Пусторослеву сном до тех пор, пока он не очутился дома.
Наташа, его чинная и строгая служанка, сердито поморщилась, когда Пусторослев объявил ей, что ребенка он взял и что его надо устроить.
– За два часа не отмоешь, – ворчала она.
На другое утро Пусторослев заказал мальчику белую одежду того покроя, который он видел на своем таинственном посетителе. Заплатил, не торгуясь, так щедро, что, несмотря на предпраздничную спешку, одежда к вечеру была готова.
И когда вечером тщательно вымытый, выстриженный, тонкий, белый, с горящими черными глазами, в короткой белой одежде, оставляющей ноги голыми, необутый мальчик тихо подошел к Пусторослеву, стало Пусторослеву жутко, – так похож был этот мальчуган на того, вечернего и таинственного.
– Ты откуда, Гриша? – спросил Пусторослев.
Мальчик неловко дернул плечом, потеребил тонкими пальчиками складки своего наряда и ответил:
– Из фабричных.
Помолчал. Потом сказал по-ребячески плаксиво:
– Утром с Наташей ездили, маму хоронили. Отец летом помер, теперь мама померла, – просто хоть ложись да умирай.
– Теперь ты мой будешь, – сказал Пусторослев. Мальчик помолчал, потупился, шепнул тихонько:
– Спасибо.
Мальчик был тихий, но не робкий. Он дичился посторонних, старался уйти, когда кто-нибудь приходил, но уж если его останавливали, то он отвечал на вопросы прямо и просто, с эпическим спокойствием первобытного существа.
Наступали праздники. Пусторослев сделал для Гриши елку. Позвал детей. Было человек десять маленьких гостей, бедные и богатые. Было весело и шумно. Пусторослева радовал Гришин смех, но ему жутко было глядеть в его внимательные, слишком черные, слишком глубокие глаза.
Наутро он спросил:
– Гриша, скажи, понравилась тебе вчера елка?
Гриша по своей привычке помолчал немного, теребя складки своего наряда, и потом сказал странно спокойным голосом:
– Елка – очень хорошо. Славно. А ребятишки у вас скверные были.
– Чем скверные? – с удивлением спросил Пусторослев.
Гриша заговорил поживее:
– А как же, – они себя различают. Которые богатые считаются, те так свысока, а которые бедные, то такие завидущие, – и все они завидуют, и так у них на все глаза и горят. Все бы им отдать, да и то бы им мало было. Право слово, завидущие.
Часто разговаривали Пусторослев с Гришею. Каждый вечер. И каждый раз Пусторослев звал к себе Гришу с таким жутким чувством, как будто бы он и ждал от него, и боялся каких-то странных и страшных слов.
«Знает ли Гриша того, ночного? – думал иногда Пусторослев. – Не спросить ли его? Но как спросить?»
И наконец спросил:
– Гриша, ты у меня был раньше?
Мальчик побледнел еще больше, и казалось, что он вдруг испугался. Робко шепнул он:
– А ты почем знаешь?
Пусторослев закрыл глаза. Голова его кружилась жутко и томно.
А Гриша говорил:
– Я-то у тебя был. Во сне. Вижу я, сидит такой барин за столом и крепко думает. А лица не видно. И так показывает, будто и вовсе лица нет. Но только это неверно. Теперь-то я узнал, – все, как у тебя, и стол, и лампа, все как есть.
– Гриша, зачем же ты ко мне приходил?
Гриша вздохнул.
– Ну вот, – рассказывал он, – вижу, сидит будто барин, а лица не видно. А я и говорю: «Барин, а барин, нешто нам весь век голодать одним. Пойдем помирать вместе». А барин ничего не говорит. Все думает. Ну, я и уйду. А после того мама захворала. Померла. А после того и ты меня взял.