– Гриша, вернись! – крикнул Пусторослев.
Бежали мимо, кричали. Было видно много искаженных ужасом лиц. Улица пустела.
И опять Гриша. Подошел к Пусторослеву.
– Зачем они бегут? Чего они боятся? – спрашивал он, и голос его звенел и дрожал.
Такой бледный, и глаза так горят.
Пусторослев взял его за плечо и сказал:
– Милый, вернемся домой. Здесь не надо стоять. Они убивают.
Гриша засмеялся, – совсем как тот, ночной мальчик.
Пусторослев смотрел на Гришу с недоумением и тоскою. Белый и сияющий, как тот, ночной посетитель, мальчик говорил:
– И пусть убьют. Разве ты боишься? Умрем вместе. Не стоит жить с этими злыми людьми. Не хочу быть с ними.
Вдруг где-то странно близко послышался тупой гул и топот множества коней. Всадники приближались медленно и неуклонно. Лошадиные в пене морды были близки и странно добродушны и покорны, как всегда, – а над ними колыхались красные, свирепые и тупые лица.
И над гулом и топотом стройного воинства пронесся внезапный, звонкий крик:
– Палачи!
Гриша оттолкнул руку Пусторослева и, звонко крича, побежал навстречу всадникам. Сверкнула белая, беспощадная улыбка, мелькнула в воздухе длинная стальная полоса, – офицер ударил Гришу.
Над детским трупом быстро мчались всадники.
Маленький, изуродованный труп схоронили. Пусторослев остался жить – усталый, безрадостный, втянутый в суету ежедневной работы для дела, – труд до подвига, но все еще без восторга.
Но длится время, и он ждет. Наступают великие дни. Опять придет сияющий рождественский мальчик.
Уже он приходит, приходит снова, тихий, вопрошающий, озаренным темною улыбкою, – подходит в тишине одинокого вечера и заглядывает в усталое лицо Пусторослева.
И опять слышит Пусторослев его тихий и настойчивый шепот:
– Я хочу. Я пойду с ними, и ты пойдешь со мною, в новый мир, через эту дверь, темную, но верную.
И знает Пусторослев, что теперь он не оставит Гришу одного, – пойдет с ним, за ним. И шепчет:
– Милый? где ты? кто ты?
И слышит:
– Приду. Вместе пойдем.
И повторяет:
– Вместе умрем.
Федор Сологуб – один из первых стилистов нашего времени. Его яркий, отточенный, жалящий слог, сочетающий простоту и изысканность, холод и огонь, нежность и суровость, все становится гибче и гибче. Его тоскующая мысль все с большей и большей убедительностью приподымает покров очарования, которым оказывается вся действительность. Он певец смерти: но он воспевает смерть всею нежностью молитвы, всем жаром страсти; он говорит о смерти, как страстно влюбленный о возлюбленной. И в то же время его нельзя назвать демонистом, потому что в нем грусть примирения со смертью; мудрым шепотом своим он точно повествует о всепрощении и смирении перед тайной небытия, перед ее алтарем возжигает красный огонь свободы. И в раскаленном зное любострастных терзаний, и в детском лепете, и в колыханье ветерка умеет он слышать голос безмолвий. Сологуб чисто русский писатель. В его творчестве отразилось и очарование безысходных просторов земли русской, и вечный сон обывателя глухой русской провинции. Но что-то буддийское есть в природе русской: и оскал оврагов, и грустно зыблемая нива, – разве не говорит все это о Нирване? В русской природе сумел разглядеть Сологуб строгость буддизма, а в сонном обывателе – изображение застывшего болванчика Будды. И вот постепенно срывает он покров за покровом с очарованных сном; и они пробуждаются к смерти, но им кажется, что действительность наполняется ведовскими силами. «Недотыкомка» «шелестинным» голосом своим начинает шептать из угла, где сгустились тени: это не тени, это ткань бытия разорвалась, и в лицо веет холодом смерти. Все творчество Сологуба планомерно развивает и углубляет основную идею свою – приближение смерти. Сначала он превращает жизнь обывателя в сон, и сон оковывает жизнь, и болванчик Передонов вырастает над жизнью тяжелым роком (роман «Мелкий бес»). Но Передонов – только призрак небытия. И вот в дальнейшей стадии развития творчество Сологуба снимает маску обывателя Передонова со смерти, и жало смерти вонзается в душу пробужденного (сборник «Жало смерти» по времени позднее «Мелкого беса», хотя и появился в печати ранее). В своих «сказочках» Сологуб превращает действительность в призрак, и неведомое врывается в нашу жизнь тучами страшных химер. Наконец, в «Истлевающих личинах» эти химеры воплощаются в жизнь: они нас стерегут, они вырастают у нас за плечами. Образ рока превращается в хищного зверя, нападающего на простых, диких людей, поклоняющихся ему, как богу. Дикий зверь сумел найти нас и теперь, проходя сквозь стены, сооруженные культурой в виде наследственного безумия. И интеллигент Гуров начинает бредить, а «стена прямо против того места, где лежал Гуров, разверзлась, и вышел свирепый, громадный, уродливый зверь. Со свирепым рычанием подошел он к Гурову, тяжелую на его грудь положил лапу» («Призывающий Зверя»). И, если «Жало смерти» вскрывает покой небытия под личиной обыденности, в разбираемой книге эти личины истлевают, смерть вступает в свои права; от ее поцелуя разлагается жизнь: безумие, утонченность, психопатизм – все это только слова, все это – условные знаки, сигналы того, что близка победа смерти. Там, на грани между жизнью и смертью, обыденность перестает быть обыденностью, но еще и смерть: все двоится, сознание запутывается, образы мешаются: вырастают чудовищные сфинксы безумия. И эти сфинксы ужаса, которые хоть бы отчасти ведомы всякому, кто раз приближался к смерти, глядя ей прямо в глаза, – эти сфинксы правдиво олицетворены Сологубом в «Истлевающих личинах». Это, пожалуй, лучшая книга Сологуба. Она верный признак того, что писатель растет, талант его становится и тоньше, и устойчивее. Мы вправе ждать от него новых творческих воплощений, новых отравленных смертью слов.