Вдруг Шестов досадливо нахмурился: увидел на улице Галактиона Васильевича Крикунова, учителя-инспектора училища, в котором Шестов служил. Очевидно было, что Крикунов направляется сюда; он уж начал даже пальто расстегивать, когда приметил Шестова у окна.
Шестов считал Крикунова человеком злым и лицемерным, ненавидел его вкрадчивые манеры, ханжество, низкопоклонство перед значительными людьми, его взяточничество, несправедливое отношение к ученикам и мелочные прикарманивания казенных денег. В последнее время по некоторым мелким, но несомненно верным признакам Шестов стал догадываться, что и Крикунов его возненавидел. Причиною могли быть только разве неосторожные слова Шестова в «своей компании», то есть в кругу выпивавших с Молиным молодых людей. Но так как наиболее резкие из этих выражений были сказаны в разговоре с Молиным с глазу на глаз, да и в таком месте, где подслушать было некому, за городом, на шоссе, и так как Крикунов злился очень сильно, то Шестов подозревал, что все это передал Молин жене Крикунова и что, может быть, и свои собственные резкости взвалил заодно на Шестова. По своей повадке давать всем пренебрежительные клички, Молин иначе и не называл Крикунова в своем пьянствующем кружке, как сосулькою или леденчиком. Откровенно объясниться по этому поводу с Молиным Шестов не решался, отчасти по своей застенчивости, отчасти и потому, что боялся оскорбить Молина, если заговорит с ним о таких своих подозрениях.
Шестов с тяжелым сердцем вышел в переднюю встречать Крикунова.
– Здравствуйте, здравствуйте, с добрым утречком, – заговорил Крикунов, – вот и я к вам, Егор Платонович, рады не рады, – принимайте.
Носовые звуки его жидкого тенорка казались Шестову гнусными. Он покраснел, когда пожимал руку Крикунова, и неловко ответил:
– Очень рад, здравствуйте.
– Матушка, Александра Гавриловна! Сколько лет, сколько зим не видались!
Александра Гавриловна, худощавая и бодрая старуха высокого роста, лет пятидесяти с лишком, неприязненно оглядела сверху вниз маленькую, тощую и сутуловатую фигурку гостя и сказала:
– Редко у нас бываете.
– Некогда, голубушка, нисколиньки времячка нет, – отвечал Крикунов и придал своему лицу с острыми глазенками озабоченное выражение. – Вот забежал по делу, на минуточку. Я еще вчера хотел поговорить с вами, Егор Платонович, после обеденки, да вы, кажется, у обедни вчера не были?
Шестов вошел за Крикуновым в гостиную, Александра Гавриловна не пошла за ними. Крикунов подобрал фалды аккуратно сшитого сюртучка, уселся в кресло, медленно вынул из кармана серебряную табакерку, с видимым удовольствием повертел ее, похлопал по крышке, открыл ее и с наслаждением втянул понюшку. Приучился нюхать, чтоб отстать от курения: дешевле. Звучно и сладко чихнул. Серые, бойкие глазки шмыгали по углам большой, пустовато обставленной комнаты. Заговорил протяжно:
– Вот уж я вам похвастаюсь, – подарочек получил от бывшего ученика. Володя Дубицкий прислал, я его в корпус готовил: отлично сдал все экзамены, отец очень мне был благодарен. Да-с, Егор Платоныч, мы хоть и лыком шиты, а тоже…
– Хорошенькая табакерка, – сказал Шестов.
– То ведь мне дорого, что сам вспомнил; отец говорит, что никовушкото ему не советывал.
Крикунов показал Шестову выгравированную на нижней стороне серебряной крышки надпись и прочел ее вслух, раздельно и с чувством:
– Многоуважаемому Галактиону Васильевичу от благодарного ученика Володи Дубицкого.
– Молодец Володя! – сказал Шестов.
– Да, вспомнил старика, утешил. Крикунов не был стар, ему было лет сорок, стариком он называл себя, очевидно, для большей чувствительности.
– И вот, – продолжал он, – хоть вам, молодым людям, это и смешно, хоть вы и улыбаетесь…
– Помилуйте, Галактион Васильевич, вовсе не смешно, – совсем даже напротив, то есть хочу сказать, что вполне сочувствую, что это очень трогательно.
– Да, утешил, утешил. И карточку мне свою прислал.
– Тоже с надписью?
– Да-с, с надписью, – раздражительно сказал Крикунов.
Маленькие глазки его засверкали. Но сладость воспоминаний утешила, – повторил вкусно, с кошачьею ухваткою:
– С надписью! Сам Сергей Иваныч принес вчера вечером. Пришел ко мне, так, запросто. Посидели мы с ним, потолковали кое о чем. Вдруг подает мне. Очень меня тронуло. Грешный человек, чуть я не заплакал. Ведь что дорого? Что сам вспомнил, самушко вспомнил, мальчик милый!
Шестов натянуто улыбался.
– Уж такой, говорю, ваше превосходительство, вы мне праздник сделали, такой праздник! Теперь, говорю, уж я никогдашеньки с этой табакерочкой не расстанусь, всегда с собой буду носить, когда пойду куда-нибудь. Дома-то из старой берестяной тавлиночки понюхаю, а пойду куда, серебряную захвачу, пусть видят добрые люди. Похвастаюсь всем, говорю, ваше превосходительство: вот, мол, как мы нынче. Умирать стану, говорю, с собою в гроб прикажу положить эту табакерочку, ваше превосходительство.
Крикунов с умилением понюхал табачку, вздохнул и поднял к потолку плутоватые глаза.
– Вместе с записочкой? – спросил Шестов. Крикунов мгновенно окрысился.
– С какой записочкой?
– Да от Калокшина.
– Да-с, и ту записочку, и эту табакерку, вот как! Записка, о которой напоминал Шестов, имела вот какое происхождение: прошлою зимою приезжали в город для ревизии учебных заведений два чиновника: помощник попечителя учебного округа и при нем, чтобы вникать в подробности, окружной инспектор. Первый из них держал себя величественно, удостаивал более или менее распространенных обращений только лиц заслуженных, младших же служащих ошеломлял лаконизмом вопросов, внушительностью замечаний и молниями взглядов. Младший из ревизоров, более доступный, должен был однажды вечером передать Крикунову некоторое внезапное приказание помощника попечителя. Чтобы не призывать к себе Крикунова лично, – некогда было: предстояла интересная партия винта, окружной инспектор написал Крикунову коротенькую записку на лоскутке бумаги, чуть ли не оберточной. Эту записку Крикунов принял с волнением, как знак высокой милости: собственноручная записка, и в ней Крикунов назван по имени и отчеству! Положим, ревизор перепутал и назвал Галактиона Васильевича Василием Галактионовичем, но это, конечно, произошло по множеству забот. Что всего умилительнее, записка начиналась словом «уважаемый!». Растроганный до глубины души, показал Крикунов записку всем сослуживцам и объявил, что, умирая, прикажет положить ее себе в гроб; потом долго ходил по всем знакомым, показывал записку и повторял то же завещание, потом записку спрятал и рассказывал уже повторительно. Наконец дошли до него грубоватые насмешки Молина над его гробом, который обратился в корзину для сорных бумаг, так как служебная карьера его еще не кончена, – а в эти бумажки бросят и обсосанный леденчик. Крикунов обиделся и перестал рассказывать о записке.