В двери заглянул городовой. Хозяйка испуганно зашептала:
– Говорила я вам! Господи, этого только недоставало!
– Крышка! – в ужасе лепетал Юшка и пучил глаза на городового.
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие, – успокоительно заговорил городовой, – я так, потому как, значит, огонь; а ежели знакомые хорошие господа…
Знакомые хорошие господа дали ему по двугривенному и велели хозяйке угостить его пивом. Городовой остался «много благодарен» и ушел. Юшка начал хорохориться по адресу полиции. Но настроение было испорчено. Посидели молча, высосали пиво и ушли.
Что было дальше, Логин не помнил. Он очнулся дома, у открытого окна. Лица и образы проносились. Новое чувство кипело.
«Это – ревность к Андозерскому», – подумал он и сам удивился своей мысли.
Он думал, что Андозерский глуповат и пошловат, даже подловат, и злоба к Андозерскому мучила его. Но вдруг из темноты выплыла жирная и лицемерная фигура Мотовилова, и Логин весь затрепетал и зажегся древнею каинскою злобою. А на постели опять лежал труп, и опять страх приступами начинал знобить Логина.
Вдруг Логин почувствовал прилив неодолимой злобы и решительно двинулся к ненавистному трупу.
– Перешагну! – хрипло шептал он и сжимал горячими руками тяжелые складки одеяла.
Он заснул тяжелым, безгрозным сном. Под утро вдруг проснулся, как разбуженный. Визгливый вопль реял в его ушах. Сердце усиленно билось. С яркостью видения предстали перед ним своды, решетка в окне, обнаженное девичье тело, пытка. Кто-то злой и светлый говорил, что все благо и что в страданиях есть пафос. И под ударами кнута из белой, багрово-исполосованной кожи брызгала кровь.
Ермолин и Анна возвращались домой. Коляска плавно покачивалась, колеса на резиновых шинах катились бесшумно, и только копыта лошадей мерно и часто стучали по мелкому щебню.
Уже предрассветный сумрак начинал редеть. Влажные, неподвижные вершины деревьев окрашивались еле заметными розовыми отсветами. Где-то недалеко соловей устало и томно досвистывал нежную песенку. Запоздалая летучая мышь пронеслась близ коляски, угловато повернулась в воздухе и шарахнулась прочь.
Анна обменивалась с отцом отрывочными фразами. Глаза ее были дремотны. Впечатления вспыхивали, перебегали: от тяжелых, шумных воспоминаний вечера отвлекали вдруг нежные прикосновения холодного ветра, и тогда все дорогое и знакомое придвигалось к ней, вся эта мирная тишина отуманенных полей и темных деревьев. Теперь, в этот необычный для бодрствования час, все это знакомое и мирное являлось загадочным и обманчивым.
Прежде было у Анны ясное миропонимание, была любовь к природе и рассудочные объяснения явлений, а неизвестное и непонятное в природе не тревожило. Но эта весна пришла странная, не похожая на прежние, и обвеяла страхами и тайнами. Ничто, по-видимому, не изменилось в Анне, так же ясны были ее взгляды на жизнь и на мир, но сны стали тревожны, и мечтания иногда устремлялись, наперекор всему прошлому, к бесполезному и невозможному. В былые дни она ясно видела свои отношения к каждому, с кем приходилось встречаться, и свои чувства к каждому из этих людей. Но теперь предчувствовала в себе что-то новое, еще неопределившееся. Тяготила неясность мыслей и чувств. С непривычною робостью пока оставляла некоторую область впечатлений неразъясненною. Но так как мысли иногда невольно и случайно обращались к этой области, и с течением времени все чаще, то и объединяющее, определенное слово порою внезапно представлялось, и тогда она вся загоралась застенчивым, и радостным, и жутким чувством. Но не верила еще этому определенному объяснению и, вся взволнованная, вздыхала тихонько, – и высоко подымалась грудь.
Теперь, перед розовою прохладою ранней зари, Анне было радостно отдаваться влажным прикосновениям тихо веющей силы, навстречу которой уносилась она по затишью дороги. Неподвижная рябина белыми, душистыми цветами предвещала печаль, – но не страшили грядущие печали.
Вдруг тень неприятных воспоминаний легла на ее лицо, слегка побледнелое от усталости, и она тихо сказала:
– Как тяжело веселятся здешние молодые люди!
Ермолин посмотрел на нее ласковыми глазами, – в них таилась старинная грусть. Ответил:
– Хорошо и то, что хоть и такая радость не иссякла.
Анна закрыла глаза. Дремотно наклонила голову. Легкий сон набежал, но чрез минуту разбудило что-то, невнятный звук. Выпрямилась, посмотрела на отца широко открытыми глазами.
– Спишь? – ласково спросил Ермолин и улыбнулся.
– Дремлется. Пел кто-то? – спросила Анна вслушиваясь.
– Нет, не слышал, – отвечал отец. Все было тихо. Кучер, дремля, покачивался на козлах. Лошади не спеша бежали знакомою дорогою.
– Так это я заснула, – сказала Анна. – Мне казалось, что солнце на закате и кто-то поет: «Не одна-то во поле дороженька». А я будто иду на проселке, и мне хочется идти навстречу тому, кто поет, – так и манит песней.
– Иди, милая, – задумчиво промолвил Ермолин. Анна покраснела. Подняла на него удивленные, заискрившиеся глаза. Спросила:
– Куда?
Ермолин встряхнул головою. Провел рукою по лицу. Сказал:
– Куда? Нет, это так. Я, кажется, тоже дремлю. Анна улыбаясь закрыла глаза. Откинулась назад. Было удобно и приятно лежать, покачиваться, нежиться в прохладе предутреннего воздуха.
По лицу пробегали тени деревьев; они чередовались с розовыми просветами от начинающейся зари. Деревья разрастались, становились гуще, придвигались купами, сумрачно заслоняли от розовых, таких еще слабых просветов.