Спирька был уже совсем близко и вдруг заговорил:
– Ежели, к примеру, господин какую девку из нашего сословия, то, выходит, на высидку, а там, брат, ау! пошлют лечиться на теплые воды. Ну а ежели кто баб, так я так полагаю, что и за это по головке не погладят.
– Ты, Спирька, опять пьян, – сказал Гомзин.
– Пьян? Вот еще! Важное дело! И господа пьют. Вот в нашей школе учитель пьет здорово, а где научился? В семинарии, обучили в лучшем виде, всем наукам, и пить, и, значит, за девочками.
– Спиридон, уходи до греха, – строго сказал Мотовилов.
– Чего уходи! Куда я пойду? Ежели теперь моя жена… Ты мне жену подай, – взревел яростно Спирька, – а не то я, барин, и сам управу найду. Есть и на вас, чертей…
Но тут Спирьку подхватили мотовиловские кучера и извозчики, за которыми успел сбегать проворный Биншток. Спирька отбивался и кричал:
– Ты меня попомни, барин: я тебе удружу, я тебе подпущу красного петуха.
Но скоро крики его затихли в отдалении. Общество усиленно занялось развлечениями. Все делали вид, что никто ничего не заметил. Тарантина затянула веселую песенку, ей стали подтягивать. Нестройное, но громкое и веселое пение разносилось по лесу, и звонкий вой передразнивал его.
Биншток придумывал, что бы сказать приятное Логину, доказать, что он не клевещет на Логина, а сочувствует. Подошел к Логину и сказал, делая серьезное лицо:
– Несчастный человек – этот Спиридон. Мне его очень жалко!
– Да? – переспросил Логин.
– Правда! И я думаю, что все беды народа от его невежества и малой культурности. Я часто мечтаю о том времени, когда все будут равны и образованны.
– И мужики будут щеголять в крахмальных сорочках и цилиндрах?
– Да, я убежден, что такое время настанет.
– Это будет хорошо.
– Еще бы! Тогда не будет этой захолустной тосчищи: общество везде будет большое. И вообще у нас много предрассудков. Вот хоть брак. Дети Адама женились на сестрах, отчего же нам нельзя?
– В самом деле, как жаль!
– Или древние пользовались мальчиками, а мы отчего же?
– Да, все предрассудки, подумаешь!
– Но прогресс победит их, все это будет впоследствии, и свободный брак, и все, и вольная проституция.
– Именно.
– А какую стишину он сляпал! – осклабился Биншток.
– Вам нравится? Биншток фыркнул.
– Еле выдержал!
– Ну что, канашка-соблазнитель, – сказал подошедший Гуторович, – что ж барышень забыли? Евлалия, живописная раскрасавица, поди, соскучилась!
– А ну ее! – досадливо сказал Биншток и отошел. Пьяный Баглаев подходил то к одному, то к другому и таинственно шептал:
– А ведь Спирьку-то Логин подуськал, никто, как он, уж это, брат, верно. Уж я знаю, мы с ним приятели.
– Ты врешь, Юшка, – сказал Биншток.
– А, ты не веришь? Мне, голове? Ах ты немецкая штука! Эй, ребята, – заорал Баглаев, – немца крестить, Быньку! В воду.
Подвыпившие молодые люди с хохотом окружили Бинштока и потащили его к ручью. Биншток хватался за кусты и кричал:
– Костюмчик испортите, вся новая тройка! Скандал.
Царский день. К концу обедни церковь наполнилась. Чиновники с важным положением в городе пыжились впереди, в мундирах и при орденах. Сбоку, у клироса, стояли их дамы. И они, и оне мало думали о молитве; они крестились с достоинством, оне с грациею, и в промежутке двух крестных знамений вполголоса сплетничали – так было принято. Барышни жеманились и часто опускались на колени от усталости. Одна из них молилась очень усердно; прижав ко лбу средний палец, стояла несколько мгновений неподвижно на коленях, с глазами, устремленными из-под руки на образ, потом кончала начатое знамение и прижималась лбом к пыльному полу.
Дальше стояла средняя публика: чиновники помоложе, красавицы из мещанского сословия. Еще дальше – публика последнего разбора: мужики в смазных сапогах, бабы в пестрых платочках. Седой старик в сермяге затесался промеж средней публики, истово клал земные поклоны, шептал что-то. Два канцеляриста, один маленький, сухонький, тоненький, как карандаш, другой повыше и потолще, бело-розовое лицо вербного херувима, подталкивали друг друга локтями, показывали глазами на старика и фыркали, закрывая рты шапками.
Впереди слева стояли рядами мальчишки, ученики городского училища. Стояли смирно, исподтишка щипались. В положенное время крестились, дружно становились на колени. Детские лица были издали милы, и очень красивы были коленопреклоненные ряды, особенно для близоруких, не замечавших шалостей. За ними стоял Крикунов. Молитвенно-сморщенное лицо; злые глазки напряженно смотрели на иконостас и на мальчишек; маленькая головка благоговейно покачивалась. Новенький мундир, сшитый недавно на казенный счет по случаю проезда высокопоставленной особы, стягивал его шею и очень мало шел к его непредставительной фигурке.
Мальчик лет двенадцати, пришедший с родителями, молился усердно, делал частые земные поклоны. Когда подымался, видно было по лицу, что очень доволен своею набожностью.
Певчие, из учеников семинарии и начальной при ней школы, были хороши. Пели на хорах, как ангелы. Регент, красное лицо, свирепая наружность, увесистый кулак. Зазевавшиеся дискантики и сплутовавшие альтики испытывали неоднократно на своих затылках силу регентовой длани. Поэтому шалили только тогда, когда регент отворачивался. Публика не видела их, слушала ангельское пение и не знала, что уши певцов, изображавших тайно херувимов, находятся в постоянной опасности.