И засмотрелся Саша на воду, и думал:
«Если упасть? утонуть? Страшно ли будет тонуть?»
Вода тянула его к себе влажным и пустым запахом. Нисколько не было страшно, и равнодушно думал Саша о возможной смерти. Все равно уже не стало своей воли, и он пойдет куда устремит его первое впечатление.
Он неподвижно смотрел перед собою. Лепестинья подошла сзади. Она глядела на него суровыми глазами. Тихо и сурово сказала она, качая дряхлою головою:
– Что смотришь? Куда смотришь? Опять к ей засматриваешь?
И она пошла мимо, уже не глядела на Сашу, и не жалела его, и не звала. Безучастная и суровая, проходила она мимо.
Легкий холод обвеял Сашу. Весь дрожа, томимый таинственным страхом, он встал и пошел за Лепестиньей, – к жизни земной пошел он, в путь истомный и смертный.
В деревне Хотимирицы на пророка Илию праздновали. Со всей округи сходились и съезжались гости, и ели и пили, и пировали и день, и два, и три, переходя из дома в дом.
Хозяйственный мужик Влас готовился загодя, – наварил пива, накупил водки, зарезал барана.
Когда он взял нож и пошел резать барана, его дети, Аниска и Сенька, пошли за ним, стали близко и смотрели. Аниске доходил пятый год, Сеньке начинался четвертый, – все-то им было вновь, все-то их забавляло.
Баран был весь белый, – и волосенки у ребят были белые. Ребята стояли, взявшись за руки, и дивились, и таращили светлые глазенки. Баран заблеял, кровь полилась, красная да широкая, – страсть как весело!..
Дети, лепеча и толкаясь, мешали отцу. Он прикрикнул на них, – и ребятишки смеючись побежали прочь.
Отец ушел в поле, мать по дому хлопотала, дети играли себе на дворе. И сказала Аниска Сеньке:
– Сенька, а Сенька? Давай играть в баранчика.
Засмеялся Сенька, говорит, – а сам еще и выговорить чисто не умеет:
– Давай, – говорит, – пусть я баранчиком буду.
– Ну, ладно, – говорит Аниска, – ты пусть баранчиком будешь, а я тебя по горлышку ножиком чик-чик.
– А кровь пойдет? – спросил Сенька, – красная, широкая?
– Пойдет, – сказала Аниска.
И оба засмеялись, зарадовались.
– А ножик где мы возьмем? – спросил Сенька.
– Как-никак разживемся, – отвечала Аниска, – у мамки скрадем.
Тихохонько пробрались ребятки в избу, – а матери ни к чему, знай себе дрова в печь накладывает, жарево всякое да пироги жданые про гостей готовить хочет. Стащили ребята нож, большой, большой, каким хлебы рушат, – а мать и не видит, до ребят ли ей.
Побежали дети во двор, забились в угол.
– Ну, режь скорее, – лепечет Сенька.
Сам заблеял, таково жалобно, словно баранчик, – сам засмеялся и сестренку насмешип. И взяла его Аниска за плечи, опрокинула на спину, повалила на землю, – все блеял Сенька.
Полоснула Аниска ножом по Сенькину горлу. Затрепыхался Сенька, захрипел. Кровь, – широкая, красная, – хлынула на его белую рубашонку и на Анискины руки. Кровь была теплая да липкая, Сенька затих.
– Баранчик, баранчик! – закричала Аниска и засмеялась.
А самой с чего-то холодно стало.
– Ну, вставай, что ли, Сенька! – закричала она, – будет.
Не хотел Сенька вставать, и кровь уже не текла, и слиплись Анискины руки. Сенька лежал, скорчившись, и все молчал, – страшно стало Аниске, побежала она от Сеньки.
Шмыгнула в избу, от матери прячется, полезла в печку, – а сердце-то у нее в груди тяжелое. Забралась Аниска в печку на дрова, сидит, молчит, вся дрожит. Страх на нее напал и тоска, и не поймет Аниска, что такое сталось.
Начала мать затоплять печку, – ничего не слышит Аниска, сидит, не подает голосу. Тяжко да быстро бьется маленькое сердце, ничего не видит Аниска тоскливыми глазами.
Дрова плохо разгорались, пошел дым, наполнил всю печку, задушил Аниску.
И вознеслись к Господним райским вратам Сенькина душа и Анискина душа. Смутились ангелы, и проливали они слезы, светлые, как звезды, и не знали, что им делать. Предстал перед Господом Анискин ангел и с великим сокрушением воззвал:
– Господи, врагу ли отдадим младенца с окровавленными руками?
Искушая ангела, спросил Господь:
– На ком же та невинная кровь?
Отвечал ангел:
– Да будет на мне, Господи.
И сказал ему Господь:
– Проливающие кровь искуплены Моею кровью, и научающие пролитию крови искуплены Мною, и тяжкою скорбию приобщаю людей к искуплению Моему.
Тогда впустили ангелы Аниску и Сеньку в обители светозарные и в сады благоуханные, где на тихих травах мерцают медвяные росы и в светлых берегах струятся отрадные воды.
Вечерело. Я шел за город побродить на берегах нашей мелкой, порожистой реки. В старину она была многоводна, пролегал по ней великий путь из Чуди в Русь, – а теперь она давно ух обмелела, сжалась в своем широком русле, как червяк на зеленом листе, и затихла, – и сжался, затих и приуныл над ее берегом, извилистым и крутым, когда-то богатый город Тихий-Омут.
Вечер стоял тихий, теплый, благоухающий свежими веяниями не жаркого лета, полный очарования, как нежная колыбельная песенка. Солнце было уже низко: багряно-желтый круг его почти касался мглисто-синей черты горизонта; темно-лиловые тучки с золотыми краями были разбросаны по розовому небу заката. Все небо заливали восхитительно мягкие переливы голубых, алых и палевых оттенков; узкие полоски тонких облачков желтели и белели на нем, как прилипшие к нарядному платью засохшие стебли. Прощальные солнечные лучи убирали в пурпур бедные городские лачуги. Серая пыль иногда подымалась от набегавшего ветра, влеклась по немощеным улицам, и тихонько ложилась на землю.