– Ну что ж, поклонись, вот тогда и прощу, – ответил учитель.
Он не верил, что Саша станет ему кланяться. И досадуя на это, уже стал он перелистывать дневник шалуна, отыскивая ту страницу, где следовало написать замечание. Но Саша откинул в сторону свою сумку с книгами и быстро поклонился в ноги учителю, – сперва руками уперся в пыльный пол, потом лбом стукнулся. Ему не было стыдно кланяться, но, подымаясь, он почувствовал, что если учитель все же не простит, то будет уж так досадно. И он настойчиво сказал, глядя на учителя решительными глазами:
– Уж теперь вы его должны простить.
Учитель был удивлен. Неловко посмеиваясь и краснея, он сказал:
– Ну, нечего делать. Обещанное свято.
Он отдал дневник Егорову и сказал:
– Не следовало бы тебя прощать, благодари Кораблева.
Егоров обрадовался. Он глупо улыбался, не зная, как выразить свою радость, и размазывал последние слезы по щекам ладонью. Учитель, смущенно улыбаясь, смотрел на обоих мальчиков и медлил уйти из опустелого класса. В Сашином поступке он чувствовал что-то необычное и не вполне понимал его. Что это, – товарищеская дружба или просто новая шалость?
Саша был весел и бессознательно доволен собою. Егоров, не успевший еще собрать книг, просил его подождать, – им по дороге, – и ласково смотрел на него. Саша вышел в коридор, и ждал там. Учитель подошел к нему и хотел сказать что-нибудь приветливое, да не мог придумать. И он говорил несвязные слова, ласково и неловко.
– Что ж, вы с ним друзья, что так заступаешься, а? – спросил он.
– Друзья, – весело ответил Саша.
– А, друзья, – забияка ведь он? – продолжал учитель тоном вопроса.
– Ничего, – сказал Саша.
– Ну что ж, домой пойдешь, милый? – опять спросил учитель.
– Домой, – так же весело и радостно ответил Саша.
Он улыбаючись смотрел на учителя и ждал от него каких-то добрых и мудрых слов, ждал с простодушною верою, так как он еще воистину был ребенок, и думал, что взрослые знают настоящие добрые и мудрые слова.
А учитель не знал таких слов. И уже совсем больше ничего не придумал он сказать. Он взял Сашу за руку, тихонько пожал ее. Саша смутился, раскраснелся. Учитель неловко отвернулся и отошел в сторону.
И вдруг веселость словно соскочила с Саши. Он почувствовал в душе своей ту же неловкость, как будто заразился ею от учителя. В мыслях и настроениях его опять началась смута.
Вместе с Егоровым шел Саша по тихим городским улицам домой. Егоров благодарил Сашу искренно и весело.
– Распреотличную бы мне дома порку задали, – говорил он, с уважением глядя на Сашу.
Саше от этого еще томительнее становилось. Егоров все посматривал на него сбоку, словно хотел что-то сказать, да не решался. И Саша понемногу стал ждать, что Егоров сделает что-то настоящее, должное. Наконец Егоров надумался и вдруг спросил:
– Хочешь, я тебе тоже поклонюсь в ноги?
– Не надо, – смущенно сказал Саша.
– А то поклонюсь, – продолжал Егоров, словно торопясь отдать долг. – Хоть сейчас, на улице, право! а?
– Ну вот, говорю, не надо, – досадливо повторил Саша.
Егоров словно успокоился.
– Ну ладно, – сказал он по-прежнему весело, – я тебе заслужу чем-нибудь. Ты только скажи.
«Вот, – думал Саша, – я кланялся, молил для того, чтобы у него кожа цела осталась, а он меня побережет при случае. И мне же от всего этого польза: учитель похвалил, Егоров стал другом».
И мучило это Сашу, – этот корыстный его подвиг.
Какая грусть! Какие во всем невозможности! Вот в огороде, мимо которого они проходили, молочаи-солнцегляды напрасно тянулись к солнцу, – они были малы и слабы, их подавляли глупые, клонящиеся к земле ромашки.
В грустном Саша сидел раздумьи под серою ольхою на скамеечке, в низу сада, над самою рекою. За день он набегался, был шумно весел и утомился. Длинные ресницы бросали печальную тень на загорелые Сашины щеки.
Вечер мирно догорал. За рекою лежали тихие дали. Большие босые мальчики опять, как всегда по вечерам, пришли на пустой песчаный берег играть в рюхи и подымать легкую сизую пыль длинными палками.
Здесь, в саду, был дикий, нетронутый уголок. У воды цвела зеленовато-белая развесистая гречиха. Горицвет раскидывал белые полузонтики, и от них к вечеру запахло слабо и нежно. В кустарниках таились ярко-лазоревые колокольчики, безуханные, безмолвные. Дурман высоко подымал крупные белые цветы, надменные, некрасивые и тяжелые. Там, где было сырее, изгибался твердым стеблем паслен с ярко-красными продолговатыми ягодами. Но эти плоды, никому не нужные, и эти поздние цветы не радовали глаз. Усталая природа клонилась к увяданию. Саша чувствовал, что все умрет, что все равно-ненужно, и что так это и должно быть. Покорная грусть овладела его мыслями. Он думал:
«Устанешь, – спать хочешь; а жить устанешь, – умереть захочешь. Вот и ольха устанет стоять, да и свалится».
И явственно пробуждалось в его душевной глубине то истинно-земное, что роднило его с прахом, и от чего страх не имел над ним власти.
Кто-то запел. В тихом воздухе печально звучала заунывная песня. За рекою раздавались эти протяжные звуки, – словно кто-то звал, и печалил, и, лишая воли, требовал чего-то необычайного.
Но неужели суждено человеку не узнать здесь правды? Где-то есть правда, – к чему-то идет все, что есть в мире. И мы идем, – и все проходит, – и мы вечно хотим того, чего нет.
Или надо уйти из жизни, чтобы узнать? Но как и что узнают отшедшие от жизни?
Но, что бы там ни было, как хорошо, что есть она, смерть-освободительница!