В тот же день сплетня дошла до Клавдии. Занесла ее Валя, – она забегала иногда и к Кульчицким, где их семье тоже помогали.
Клавдия выслушала, сдвинула брови и сказала:
– Пустое! Как вам, Валя, не стыдно повторять такие гадости!
Валя засмеялась и приняла лукавый вид. Когда она ушла, Клавдия задумалась.
«Узнает и Нюточка, – злорадно соображала она, – оскорбится и не поверит. А может быть, и поверит? Или будет сомневаться? Или и совсем не узнает, – не скажет ей Валя, не посмеет или и начнет говорить, да не захочет и слушать Нюточка?»
Клавдия долго стояла у окна, щурила зеленые глаза и коварно улыбалась. День был ясен и тих, небо безоблачно, деревья зелены и свежи, теплый воздух льнул к бледным щекам Клавдии, – и жестокая непреклонность ясной природы навевала злые мысли.
Наконец веселая, решительная улыбка озарила лицо Клавдии. Она села к своему красивому письменному столу, загроможденному блестящими, вычурными пустяками, расчистила место для бумаги, откинула широкие рукава, взяла в руки перо и звонко засмеялась. Беззаботный смех, как у мальчишки перед потешною шалостью. Но глаза дико горели.
Принялась выводить на почтовой бумаге буквы; старалась удалиться от обычного почерка. Всячески изменяла положение бумаги и рук, то изгибала, то выпрямляла спину, наклоняла голову то на одну, то на другую сторону, вскакивала иногда со стула, становилась на него коленями, и вся при этом трепетала и рдела, и пачкала пальцы чернилами.
Когда буквы долго не слушались, сжимала зубы, колотила кулаком по столу. Когда же казалось, что дело идет на лад, Клавдия вдруг принималась хохотать и зажимала рот рукою, чтобы кто-нибудь в саду или в комнатах не услышал ее веселья. Исписанный лист сжигала на спичке и принималась за другой.
Чем больше уничтожала листов, тем труднее казалось достижение цели, но тем спокойнее становилась она. Лицо бледнело сильнее обычного и принимало упрямое выражение. Через несколько часов решила, что торопливостью не возьмешь, и продолжала трудиться настойчиво, терпеливо замечала малейшие разности и укрепляла их старательными упражнениями.
Поздно ночью увидела, что достигла еще немногого, но что все-таки кое-чего добилась. На другой и на третий день сидела y себя безвыходно, и все медленнее, спокойнее и увереннее становилась работа.
К вечеру третьего дня осталась довольна своим трудом: перед нею лежал лист, которого уже не надо было жечь.
Откинулась на спинку стула, подняла над головою белые руки – рукава с них упали до плеч, – и устало потянулась. Лицо было бледно и спокойно. Подошла к зеркалу. Долго смотрела прямо в глаза своему отражению, не улыбаясь, не торжествуя, холодным и неотразимым взглядом. Казалось, не было никакого выражения в ее лице, так оно было неподвижно.
Наглядевшись, равнодушно улыбнулась, опустила глаза на белые руки. На них были чернильные пятна.
Потом стала перед открытым окном на колени и целый час так стояла, прямо и неподвижно, и смотрела на ясное небо и на яркую зелень.
С почты принесли Анне письмо с городскою маркою, что было редкостью в нашем маленьком городе. Почерк был незнаком.
Первые же строчки заставили Анну ярко покраснеть. Брезгливо уронила письмо на пол и с гневно сдвинутыми бровями подошла к окну. Ясен и тих был день перед нею, и она преодолела отвращение, подняла письмо и внимательно прочла с начала до конца. Оно было наполнено такими подробными достоверных будто бы похождений Логина, которые невозможно передать. В конце приведены были оскорбительные и циничные слова, будто бы сказанные Логиным об Анне в присутствии нескольких человек.
Долго сидела перед прочтенным письмом и всматривалась в белые тучки, которые скользили по небу. Щеки горели, на глаза навертывались слезы. Мысли были рассеянны, но, как эти белые тучки, неудержимо влеклись в одну сторону. Чем дальше всматривалась в них, тем светлее и торжественнее становилось в душе. Когда косвенные лучи мирного заката упали на ее платье, кто-то незримый тихо и благостно сказал:
– Солнце их заходит, но тень твоя перед тобою!
Вслушиваясь в эти странные слова, которые носились над душою, как вечерний благовест над широкими полями, Анна встала, и радостно и грустно заблестели под слезами лучистые глаза.
– Так надо, – тихо сказала она и покорно наклонила голову.
Но хотела знать мнение отца, – во всем была ему послушна. Принесла письмо отцу, молча отдала. Ермолин прочел.
– Доброжелатель, как водится, – сказал он, когда дошел до подписи.
Анна молча стояла перед ним и смотрела с ожиданием. Ее платье, изжелта-белое с розовыми цветами, с очень высоким поясом, почти без складок опускалось к нагим стопам. Широко собранные выше локтя рукава.
– Веришь? – спросил Ермолин. Анна отрицательно покачала головою.
– И не следует верить, – решил Ермолин. – Это не может быть правдою, – не должно быть правдою.
Анна стала на колени перед отцом и опустила на его колени голову. Ермолин видел, что она плачет, но знал, что слезы ее радостны. Она сказала:
– Я рада, что и ты так думаешь. Нет, это я думаю, как ты, – ты мне показываешь, куда мне идти, и я делаю то, что ты мне скажешь.
Ночью Анне снилось, что она летает. Поднялась с постели, легкая, почти бестелесная, и тихо плыла под самым потолком, лицом кверху. Опускалась немного, когда достигала двери, и опять подымалась в другой комнате. Было сладко и жутко. Из окна тихо выскользнула в сад. Была темная ночь. Аллеи, под старыми ветвями которых проносилась она, хранили тайну и молчание. Кто-то следил за темным полетом черными глазами. Древние каменные своды вдруг поднялись над нею, – она медленно подымалась к вершине широкого, мрачного купола. Смутно-розовая заря занималась за узкими окнами. Своды раздвигались и таяли, – смутный свет разливался кругом. Заря бледно разгоралась. Небеса казались блеклыми, ветхими. Яркие полосы, как трещины, вдруг изрезали их. Еще мгновение – и словно завесы упали с неба. Анна смотрела вниз, – мирные долины радовались солнцу. Мальчик трубил в серебряную дудку. Его розовые щеки надулись. Солнце горело на его дудке, – и в этом была несказанная радость.