Казенной работы у Логина было мало. Учебный год кончался, начались экзамены.
С учениками у Логина установились хорошие отношения. Он имел способность привлекать юношей и мальчиков, хотя никогда не заботился о том. Влечение к нему гимназистов происходило, может быть, оттого, что ему нравилось быть с ними и он искренно хотел, чтоб они приходили. Мягкие и незаконченные очертания их лиц тешили Логина, как и незрелые особенности их речи.
«Они еще строятся, – думал он, – а мы начинаем разрушаться. Они захватывают от жизни что можно, все себе и себе; мы, усталые под бременем нашей ноши, облегчаем себя, разбрасываем на ветер как можно больше, – и если нашею расточительностью кто-нибудь пользуется, мы называем ее любовью. Как невыразимо хорошо было бы умалиться, стать ребенком, жить порывисто – и не задумываться над жизнью!»
Мечта рисовала наивные картины, – а рассудок ворчливо разрушал их. Возникала зависть к детскому жизнерадостному настроению, и даже к их легким и быстрым печалям. Порою хотелось быть жестоким с ними, – но был только ласков.
Иногда казалось, что следует стать дальше от мальчиков. По-видимому, это было нетрудно: стоило только быть, как все, смотреть на гимназистов, как на машинки для выкидывания тетрадок с ошибками. Но вот это и не удавалось: как бы ни был он иногда угрюм, он смотрел на них и желал от них чего-то. И они приходили к нему, как будто это было в обычае или так нужно было.
Сослуживцам его не нравилось, что гимназисты к нему ходят; говорили, что это не порядок. Им бы с учениками не о чем было говорить. С любовью беседовали только о городских делишках и разносили сплетни, ничтожные, как сор заднего двора.
В эти дни толки шли о деле Молина. Передавались нелепые слухи. Не стеснялись в непристойностях, – ими сопровождались всегда разговоры среди учителей, благо дам нет.
Утром в учительской комнате, в гимназии, Антушев, учитель истории, стоя у окна, сказал:
– Наш почетный куда-то катит в коляске.
– Где, где? – засуетился любопытный отец Андрей. Все столпились у окон. Остались сидеть только Логин и Рябов, учитель древних языков, длинный, сухой, в синих очках, с желтым лицом и чахоточною грудью, одна из тех фигур, о которых говорят: «Жердяй! В плечах лба поуже». Он тихонько покашливал, язвительно улыбался и курил папиросу за папиросою с отчаянною поспешностью, словно от их количества зависело спасение его жизни. Подмигивая, шепнул Логину:
– Устремились, как цветы к солнцу.
– Наш дом на такой окраине, – ответил Логин, – что здесь редко кто проедет.
Знал, что Рябов – большой сплетник и любит, когда сплетничает на кого-нибудь, приписать тому или совершенную небывальщину, или свои же слова.
– А ведь это он к нам! – воскликнул отец Андрей.
– Красное солнышко, – проворчал Рябов, – майорское брюхо.
– А вы, Евгений Григорьевич, его не любите? – спросил Логин.
– Я? Помилуйте, почему вы так спрашиваете?
– Да так, мне показалось.
– Нет-с, не имею причин не любить его.
– В таком случае, прошу извинить.
Рябов подозрительно посмотрел на Логина, улыбнулся мертвою гримасою, похлопал Логина по колену деревянным движением холодной руки и шепнул:
– Все мы, батенька, не прочь друг другу ногу подставить, – только зачем кричать об этом?
– Благоразумно!
Все уселись по местам и говорили вполголоса, точно ждали чего-то.
Минут через пять показался Мотовилов. Он был в мундире. Форменный темно-синий полукафтан, сшитый, когда Мотовилов был потоньше, теснил его. Толстая красная шея оттеняла своим ярким цветом золотое шитье на бархате воротника. Шпага неловко торчала под кафтаном и колотилась на ходу по жирным ногам. Мотовилов имел торжественный вид. На его левой руке была белая перчатка; в той же руке держал он другую перчатку и треугольную шляпу. За ним вошел директор, Сергей Михайлович Павликовский, человек еще не старый, но болезненный, с равнодушным бескровным лицом.
– Пахнет речью! – шепнул Логину Рябов и устремился мимо него к Мотовилову.
Произошло общее движение. Учителя толкались, чтобы пораньше пробраться к Мотовилову. Кланялись почтительно, сладко улыбались и пожимали пухлую руку Мотовилова с благоговейною осторожностью.
– Удостоился и я приложиться, опять шепнул Рябов Логину, – а вы что ж такой гмырой стоите? Видите, стенка какая: и не заметит.
Но Мотовилов заметил, раздвинул толпу жестом необыкновенного достоинства и с протянутою рукою сделал к Логину шага два. Учителя смотрели на Логина с завистью.
– Я особенно рад, – сказал Мотовилов, – что нахожу здесь и вас. Вы познакомитесь с нашим общим делом, к которому направлены наши мысли и, смею сказать, наши чувства. По всей вероятности, вы уже знакомы отчасти с этим.
– Кажется, еще не знаком, – возразил Логин.
– Знакомы, наверное, – я говорю о деле несчастного Молина.
– Ах, это! Виноват, я не догадался, что это – общее дело.
– Вы познакомились с ним через лиц заинтересованных, а теперь послушайте нас, людей беспристрастных.
Мотовилов тяжелою поступью подошел к столу, остановился перед ним и значительно посмотрел на учителей. Логин заметил в руках директора бумагу, большой лист, свернутый трубочкою. Мотовилов заговорил:
– Господа, мне очень приятно, что я вижу здесь почти всех вас. Мы успели составить дружную семью. Если в деле нашего взаимного единения и я моими скромными стараниями мог помочь, то я весьма горжусь этим. Я всегда был того мнения, – и глубокоуважаемый Сергей Михайлович, насколько мне известно, согласен со мною, – что моя обязанность не состоит только в том, чтобы делать взносы. Я решаюсь надеяться на более, так сказать, интимное отношение к вам, господа. Мне кажется, я встречаю на этом пути ваше полное сочувствие. Надеюсь, что я не ошибаюсь?