– Вот какое здесь общество! – печально рассуждал Шестов. – Клеветы, сплетни!
– То-то вот клеветы, – сказал Логин, – а знаете пословицу: без огня дыма не бывает?
– Как же это так? – удивленно спросил Шестов.
– А так, что мы сами виноваты. Действуем, точно в пустоте живем. Или как тот черт, который стриг свинью: визгу много, а шерсти нет. А вокруг нас люди, со своими пороками и слабостями. Они хотят жить по-своему для себя; они правы. И мы правы, пока делаем для себя. А чуть ступим хоть шаг в область чужой души, берем на себя заботу о других, тут уж нечего на стену лезть, когда слышим критику.
– Какая же это критика – клевета, сплетня!
– А вы бы хотели, чтоб у нас даже и клеветы и сплетен не было? – угрюмо спросил Логин. – Как-никак, все же это общественное мнение, первые ступени общественного самосознания.
– Хороши ступени!
– Что делать: все хорошее произошло из очень скверных, на наш взгляд, явлений.
Шестов ушел. Горькие чувства томили Логина. Порывами вспыхивал гнев, и тогда из-за озлобленного лица Коноплева опять вставала грузная фигура Мотовилова.
Наконец мысли остановились на Анне. К душе приникло успокоение. Образ Анны искрился, переливался тонкими улыбками, доверчивыми взорами. Но Логин не решался идти к ней сегодня с сумерками и стыдом разбросанных мыслей.
Нелепая клевета вспоминалась часто, как злое наваждение, – и вызывала жестокое желание мучить кого-нибудь слабого и наслаждаться муками. Логину казалось иногда, что вот сейчас встанет, спустится вниз и прибьет Леньку, так, без причины. Но сурово тушил это желание, – и тогда Аннины глаза улыбались ему.
Поздно вечером сидел у постели мальчика и смотрел на него странно-внимательными глазами. Смуглое лицо, приоткрытый сонным дыханием рот с губами суховато-малинового цвета, и тени над слабыми выпуклостями закрытых глаз, и вихрастые коротенькие волосенки над выпуклым лбом, полуобращенным кверху, между тем как одно ухо и часть затылка тонули в смятых складках подушки, все это казалось запретно-красивым. Из-под расстегнутого ворота виднелся шнурок креста, как прикрепление печати, которую надо сломать, чтобы завладеть чем-то, что-то смять и изуродовать. Логин думал:
«Это – клевета. Она возмутила меня. А чего тут было возмущаться? Если это наслаждение, то во имя чего я отвергну его законность? Во имя религии? Но у меня нет религии, а у них вместо религии лицемерие. Во имя чистоты? Но моя чистота давно потонула в грязных лужах, а чистота ребенка тонет неудержимо в – таких же лужах; раньше, позже погибнет она, – не все ли равно! Во имя внешнего закона? Но насколько он для меня внешний, настолько для меня он необязателен, а они, другие, клеветники и распространители клевет, для них самих закон – это то, что можно нарушать, лишь бы никто не узнал. Во имя гигиены? Но я сомневаюсь, что этот порок сократит количество моей жизни, да и во всяком случае пикантным опытом только расширятся ее пределы. Вот ребенка мне не хотелось бы подвергать болезням.
Самое главное – придется иметь его перед глазами, придется прятаться, и он будет осуждать, – и все это унизительно.
И он сделался бы циничен, груб, ленив, грязен. Это было бы противно. Его бледность и худоба внушала бы жалость – и омерзение в то же время! Но они… если бы они смели, это их не остановило бы!
Да, здоровое тело нужно ему, – если он будет жить. Но нужна ли ему жизнь? Что ждет его в жизни?
Я думаю, что жизнь – зло, а сам живу, не зная зачем, по инерции. Но если жизнь – зло, то почему непозволительно отнимать ее у других?
Ведь если бы он пролежал там, в лесу, еще несколько часов, он все равно умер бы.
И если бы мне пришлось выбирать между удовлетворением моего желания и жизнью этого ребенка, то во имя чего я должен был бы предпочесть сохранение чужой жизни пользованию хотя бы одною минутой реального наслаждения?
Да и невозможно смотреть на человека без вожделения. Каждый смотрит на своего „ближнего“, вожделея, – и это неизбежно: мы – хищники, мы обожаем борьбу, нам приятно кого-нибудь мучить. Потому-то мы все так ненавидим стариков, – нам нечего отымать от них!»
Приподнял одеяло: худенькое, маленькое тело мальчика показалось жалким. Кроткое чувство, внезапно поднявшееся, стало между ним и знойным желанием. Отошел от постели. Кроткие Аннины глаза ласково глянули на него.
А потом опять тучи набежали на сознание, опять дикие мечты зароились. И долгие часы томился, как на люльке качаясь между искушением и жалостью к ребенку. Усталость и сон победили искушение, и он заснул с кроткими думами, и Аннины глаза опять улыбнулись ему.
Утром Логин спал долго. Леня тихонько подошел к постели и подумал:
«Надо разбудить».
Шорохи пробудившегося дня долетали до Логина и разбудили в нем неясное сознание. Приснилось пустынное, печальное место. Гора; пещера у подошвы; вход в пещеру мрачно зияет, приосенен хмурыми соснами. В груди утомленного путника жажда неизведанного счастья. Нечем утолить ее, – источник из-под голых скал, вместо воды, – мутная кровь, горькие слезы. Кто-то сказал:
– Засни, пока не разбудит тебя беззакатное счастье людей.
И увидел Логин, как он в изношенной и пыльной одежде вошел в пещеру и лег головою на обомшалом камне. Сон, тяжелый, долгий, долгий. Сквозь сон слышал иногда дикое завывание бури, шумное падение сосны, – иногда беззаботное щебетание птицы. Сердце страстно замирало и жаждало воли и жизни. Разгоняло по телу горячую кровь, и она шумела в ушах, и шептала знойно, торопливо: